Неточные совпадения
Приятно дерзкой эпиграммой
Взбесить оплошного врага;
Приятно зреть, как он, упрямо
Склонив бодливые рога,
Невольно в зеркало глядится
И
узнавать себя стыдится;
Приятней, если он,
друзья,
Завоет сдуру: это я!
Еще приятнее в молчанье
Ему готовить честный гроб
И тихо целить в бледный лоб
На благородном расстоянье;
Но отослать его к отцам
Едва ль приятно будет вам.
«Так ты женат! не
знал я ране!
Давно ли?» — «Около двух лет». —
«На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!»
«Ты ей знаком?» — «Я им сосед». —
«О, так пойдем же». Князь подходит
К своей жене и ей подводит
Родню и
друга своего.
Княгиня смотрит на него…
И что ей душу ни смутило,
Как сильно ни была она
Удивлена, поражена,
Но ей ничто не изменило:
В ней сохранился тот же тон,
Был так же тих ее поклон.
Чуть отрок, Ольгою плененный,
Сердечных мук еще не
знав,
Он был свидетель умиленный
Ее младенческих забав;
В тени хранительной дубравы
Он разделял ее забавы,
И детям прочили венцы
Друзья-соседи, их отцы.
В глуши, под сению смиренной,
Невинной прелести полна,
В глазах родителей, она
Цвела как ландыш потаенный,
Не знаемый в траве глухой
Ни мотыльками, ни пчелой.
Но чаще занимали страсти
Умы пустынников моих.
Ушед от их мятежной власти,
Онегин говорил об них
С невольным вздохом сожаленья;
Блажен, кто ведал их волненья
И наконец от них отстал;
Блаженней тот, кто их не
знал,
Кто охлаждал любовь — разлукой,
Вражду — злословием; порой
Зевал с
друзьями и с женой,
Ревнивой не тревожась мукой,
И дедов верный капитал
Коварной двойке не вверял.
Когда б он
знал, какая рана
Моей Татьяны сердце жгла!
Когда бы ведала Татьяна,
Когда бы
знать она могла,
Что завтра Ленский и Евгений
Заспорят о могильной сени;
Ах, может быть, ее любовь
Друзей соединила б вновь!
Но этой страсти и случайно
Еще никто не открывал.
Онегин обо всем молчал;
Татьяна изнывала тайно;
Одна бы няня
знать могла,
Да недогадлива была.
Прости ж и ты, мой спутник странный,
И ты, мой верный идеал,
И ты, живой и постоянный,
Хоть малый труд. Я с вами
зналВсё, что завидно для поэта:
Забвенье жизни в бурях света,
Беседу сладкую
друзей.
Промчалось много, много дней
С тех пор, как юная Татьяна
И с ней Онегин в смутном сне
Явилися впервые мне —
И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще не ясно различал.
Почтенный замок был построен,
Как замки строиться должны:
Отменно прочен и спокоен
Во вкусе умной старины.
Везде высокие покои,
В гостиной штофные обои,
Царей портреты на стенах,
И печи в пестрых изразцах.
Всё это ныне обветшало,
Не
знаю, право, почему;
Да, впрочем,
другу моему
В том нужды было очень мало,
Затем, что он равно зевал
Средь модных и старинных зал.
А счастье было так возможно,
Так близко!.. Но судьба моя
Уж решена. Неосторожно,
Быть может, поступила я:
Меня с слезами заклинаний
Молила мать; для бедной Тани
Все были жребии равны…
Я вышла замуж. Вы должны,
Я вас прошу, меня оставить;
Я
знаю: в вашем сердце есть
И гордость, и прямая честь.
Я вас люблю (к чему лукавить?),
Но я
другому отдана;
Я буду век ему верна».
«Как недогадлива ты, няня!» —
«Сердечный
друг, уж я стара,
Стара; тупеет разум, Таня;
А то, бывало, я востра,
Бывало, слово барской воли…» —
«Ах, няня, няня! до того ли?
Что нужды мне в твоем уме?
Ты видишь, дело о письме
К Онегину». — «Ну, дело, дело.
Не гневайся, душа моя,
Ты
знаешь, непонятна я…
Да что ж ты снова побледнела?» —
«Так, няня, право, ничего.
Пошли же внука своего...
Вообще говоря, он любил первенствовать, любил фимиам, любил блеснуть и похвастаться умом, любил
знать то, чего
другие не
знают, и не любил тех людей, которые
знают что-нибудь такое, чего он не
знает.
Сказавши это, старик вышел. Чичиков задумался. Значенье жизни опять показалось немаловажным. «Муразов прав, — сказал он, — пора на
другую дорогу!» Сказавши это, он вышел из тюрьмы. Часовой потащил за ним шкатулку,
другой — чемодан белья. Селифан и Петрушка обрадовались, как бог
знает чему, освобожденью барина.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с
другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса
знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог
знает какое жалованье;
другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
Если его спросить прямо о чем-нибудь, он никогда не вспомнит, не приберет всего в голову и даже просто ответит, что не
знает, а если спросить о чем
другом, тут-то он и приплетет его, и расскажет с такими подробностями, которых и
знать не захочешь.
Вы человек умный, вы рассмотрите,
узнаете, где действительно терпит человек от
других, а где от собственного неспокойного нрава, да и расскажете мне потом все это.
— Да кулебяку сделай на четыре угла. В один угол положи ты мне щеки осетра да вязигу, в
другой запусти гречневой кашицы, да грибочков с лучком, да молок сладких, да мозгов, да еще чего
знаешь там этакого…
Нельзя, однако же, сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова и черства и чувства его были до того притуплены, чтобы он не
знал ни жалости, ни сострадания; он чувствовал и то и
другое, он бы даже хотел помочь, но только, чтобы не заключалось это в значительной сумме, чтобы не трогать уже тех денег, которых положено было не трогать; словом, отцовское наставление: береги и копи копейку — пошло впрок.
Сам же он во всю жизнь свою не ходил по
другой улице, кроме той, которая вела к месту его службы, где не было никаких публичных красивых зданий; не замечал никого из встречных, был ли он генерал или князь; в глаза не
знал прихотей, какие дразнят в столицах людей, падких на невоздержанье, и даже отроду не был в театре.
— Ваше сиятельство, — сказал Муразов, — кто бы ни был человек, которого вы называете мерзавцем, но ведь он человек. Как же не защищать человека, когда
знаешь, что он половину зол делает от грубости и неведенья? Ведь мы делаем несправедливости на всяком шагу и всякую минуту бываем причиной несчастья
другого, даже и не с дурным намереньем. Ведь ваше сиятельство сделали также большую несправедливость.
— Ах, боже мой! что ж я так сижу перед вами! вот хорошо! Ведь вы
знаете, Анна Григорьевна, с чем я приехала к вам? — Тут дыхание гостьи сперлось, слова, как ястребы, готовы были пуститься в погоню одно за
другим, и только нужно было до такой степени быть бесчеловечной, какова была искренняя приятельница, чтобы решиться остановить ее.
Но так как все же он был человек военный, стало быть, не
знал всех тонкостей гражданских проделок, то чрез несколько времени, посредством правдивой наружности и уменья подделаться ко всему, втерлись к нему в милость
другие чиновники, и генерал скоро очутился в руках еще больших мошенников, которых он вовсе не почитал такими; даже был доволен, что выбрал наконец людей как следует, и хвастался не в шутку тонким уменьем различать способности.
На вопрос, не делатель ли он фальшивых бумажек, он отвечал, что делатель, и при этом случае рассказал анекдот о необыкновенной ловкости Чичикова: как,
узнавши, что в его доме находилось на два миллиона фальшивых ассигнаций, опечатали дом его и приставили караул, на каждую дверь по два солдата, и как Чичиков переменил их все в одну ночь, так что на
другой день, когда сняли печати, увидели, что все были ассигнации настоящие.
Инспектор врачебной управы вдруг побледнел; ему представилось бог
знает что: не разумеются ли под словом «мертвые души» больные, умершие в значительном количестве в лазаретах и в
других местах от повальной горячки, против которой не было взято надлежащих мер, и что Чичиков не есть ли подосланный чиновник из канцелярии генерал-губернатора для произведения тайного следствия.
— Послушайте, любезные, — сказал он, — я очень хорошо
знаю, что все дела по крепостям, в какую бы ни было цену, находятся в одном месте, а потому прошу вас показать нам стол, а если вы не
знаете, что у вас делается, так мы спросим у
других.
Не без радости был вдали узрет полосатый шлагбаум, дававший
знать, что мостовой, как и всякой
другой муке, будет скоро конец; и еще несколько раз ударившись довольно крепко головою в кузов, Чичиков понесся наконец по мягкой земле.
— По сту! — вскричал Чичиков, разинув рот и поглядевши ему в самые глаза, не
зная, сам ли он ослышался, или язык Собакевича по своей тяжелой натуре, не так поворотившись, брякнул вместо одного
другое слово.
Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали
друг другу руку и долго смотрели молча один
другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что тот уже не
знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он сказал, что не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он сам понаведался в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться.
—
Знаем мы вас, как вы плохо играете! — сказал Ноздрев, подвигая шашку, да в то же самое время подвинул обшлагом рукава и
другую шашку.
Как вытерпишь на собственной коже то да
другое, да как
узнаешь, что всякая копейка алтынным гвоздем прибита, да как перейдешь все мытарства, тогда тебя умудрит и вышколит <так>, что уж не дашь промаха ни в каком предприятье и не оборвешься.
— Да чтобы с одного боку она, понимаешь — зарумянилась бы, а с
другого пусти ее полегче. Да исподку-то, исподку-то, понимаешь, пропеки ее так, чтобы рассыпáлась, чтобы всю ее проняло,
знаешь, соком, чтобы и не услышал ее во рту — как снег бы растаяла.
—
Знаете ли вы, какая неприятность? Отыскалось
другое завещание старухи, сделанное назад тому пять <лет>. Половина именья отдается на монастырь, а
другая — обеим воспитанницам пополам, и ничего больше никому.
— Здесь Ноздрев, схвативши за руку Чичикова, стал тащить его в
другую комнату, и как тот ни упирался ногами в пол и ни уверял, что он
знает уже, какая шарманка, но должен был услышать еще раз, каким образом поехал в поход Мальбруг.
В картишки, как мы уже видели из первой главы, играл он не совсем безгрешно и чисто,
зная много разных передержек и
других тонкостей, и потому игра весьма часто оканчивалась
другою игрою: или поколачивали его сапогами, или же задавали передержку его густым и очень хорошим бакенбардам, так что возвращался домой он иногда с одной только бакенбардой, и то довольно жидкой.
На одном было написано золотыми буквами: «Депо земледельческих орудий», на
другом: «Главная счетная экспедиция», на третьем: «Комитет сельских дел»; «Школа нормального просвещенья поселян», — словом, черт
знает, чего не было!
— Ведь я тебе на первых порах объявил. Торговаться я не охотник. Я тебе говорю опять: я не то, что
другой помещик, к которому ты подъедешь под самый срок уплаты в ломбард. Ведь я вас
знаю всех. У вас есть списки всех, кому когда следует уплачивать. Что ж тут мудреного? Ему приспичит, он тебе и отдаст за полцены. А мне что твои деньги? У меня вещь хоть три года лежи! Мне в ломбард не нужно уплачивать…
— Как не
узнать, ведь я вас не впервой вижу, — сказал швейцар. — Да вас-то именно одних и не велено пускать,
других всех можно.
— Да шашку-то, — сказал Чичиков и в то же время увидел почти перед самым носом своим и
другую, которая, как казалось, пробиралась в дамки; откуда она взялась, это один только Бог
знал. — Нет, — сказал Чичиков, вставши из-за стола, — с тобой нет никакой возможности играть! Этак не ходят, по три шашки вдруг.
— Ну нет, не мечта! Я вам доложу, каков был Михеев, так вы таких людей не сыщете: машинища такая, что в эту комнату не войдет; нет, это не мечта! А в плечищах у него была такая силища, какой нет у лошади; хотел бы я
знать, где бы вы в
другом месте нашли такую мечту!
— Я, брат, это
знаю без тебя, да у тебя речей разве нет
других, что ли?
Нет, Павел Иванович, не умеем мы жить отчего-то
другого, а отчего, ей-богу, я не
знаю.
—
Другие тоже не будут в обиде, я сам служил, дело
знаю…
— А, херсонский помещик, херсонский помещик! — кричал он, подходя и заливаясь смехом, от которого дрожали его свежие, румяные, как весенняя роза, щеки. — Что? много наторговал мертвых? Ведь вы не
знаете, ваше превосходительство, — горланил он тут же, обратившись к губернатору, — он торгует мертвыми душами! Ей-богу! Послушай, Чичиков! ведь ты, — я тебе говорю по дружбе, вот мы все здесь твои
друзья, вот и его превосходительство здесь, — я бы тебя повесил, ей-богу, повесил!
Хотя я
знаю, что это будет даже и не в урок
другим, потому что наместо выгнанных явятся
другие, и те самые, которые дотоле были честны, сделаются бесчестными, и те самые, которые удостоены будут доверенности, обманут и продадут, — несмотря на все это, я должен поступить жестоко, потому что вопиет правосудие.
Потом мысли его перенеслись незаметно к
другим предметам и наконец занеслись бог
знает куда.
Коцебу, в которой Ролла играл г. Поплёвин, Кору — девица Зяблова, прочие лица были и того менее замечательны; однако же он прочел их всех, добрался даже до цены партера и
узнал, что афиша была напечатана в типографии губернского правления, потом переворотил на
другую сторону:
узнать, нет ли там чего-нибудь, но, не нашедши ничего, протер глаза, свернул опрятно и положил в свой ларчик, куда имел обыкновение складывать все, что ни попадалось.
— Я бы хотел прежде
знать, где крепостной стол, здесь или в
другом месте?
— Это —
другое дело, Афанасий Васильевич. Я это делаю для спасения души, потому что в убеждении, что этим хоть сколько-нибудь заглажу праздную жизнь, что как я ни дурен, но молитвы все-таки что-нибудь значат у Бога. Скажу вам, что я молюсь, — даже и без веры, но все-таки молюсь. Слышится только, что есть господин, от которого все зависит, как лошадь и скотина, которою пашем,
знает чутьем того, <кто> запрягает.
Не говоря уже о разногласиях, свойственных всем советам, во мнении собравшихся обнаружилась какая-то даже непостижимая нерешительность: один говорил, что Чичиков делатель государственных ассигнаций, и потом сам прибавлял: «а может быть, и не делатель»;
другой утверждал, что он чиновник генерал-губернаторской канцелярии, и тут же присовокуплял: «а впрочем, черт его
знает, на лбу ведь не прочтешь».
— Рассказывать не будут напрасно. У тебя, отец, добрейшая душа и редкое сердце, но ты поступаешь так, что иной подумает о тебе совсем
другое. Ты будешь принимать человека, о котором сам
знаешь, что он дурен, потому что он только краснобай и мастер перед тобой увиваться.
Он еще не
знал того, что на Руси, на Москве и
других городах, водятся такие мудрецы, которых жизнь — необъяснимая загадка.